Степан Рябушинский был пионером собирательства древнерусской иконописи, Владимир — страстным книжником и основателем общества «Икона», Сергей пробовал себя в скульптуре, сестра Лиза увлекалась работой по стеклу и переводила с итальянского трактаты Палладио, Евфимия заказывала росписи Валентину Серову и Мстиславу Добужинскому. Михаил был страстным коллекционером живописи и фарфора, Николай издавал литературно-художественный журнал «Золотое руно» и устраивал выставки современного искусства. Искусствовед Наталия Семенова выпустила книгу о династии крупнейших российских предпринимателей «Братья Рябушинские: из миллионщиков в старьевщики». Их судьбы во многом созвучны судьбам других русских эмигрантов той волны (из большевистской России, по разным оценкам, уехало от 1,1 до 1,5 миллионов человек). С разрешения издательства «Слово» «Лента.ру» публикует фрагмент документального романа.
Ликвидация
«Жизнь здесь идет все тем же темпом. С одной стороны, русский балет, музыка, артисты играют за границей большую роль, и русское искусство завоевывает весь заграничный мир. „Художественный театр“ имел большой успех в Нью-Йорке. Даже маленькая „Летучая мышь“ с Балиевым* во главе вот уже год сидит в Нью-Йорке.
Балиев, по большевистской терминологии, сделался капиталистом, и его „Оловянные солдатики“ и „Катенька“ играются буквально во всем мире и под них танцуют не то one-step, не то two-step. Нет клочка земли, где не было бы русских эмигрантов. Получаешь письма и узнаешь о жизни из Мадагаскара, Филиппинских островов, Южной Америки, Австралии и т. д.
Русский человек проявил большую цепкость. Сначала проживал свои остатки с легкомыслием, которому заставлял удивляться иностранцев, думавших, что, по-видимому, эмигранты привезли большие деньги. Затем попрошайничеством надоели им донельзя. Затем одни (меньшинство) опустились, другие взялись за любую черную работу. Но, как это ни странно, большинство все-таки какими-то неисповедимыми судьбами, копошась, теряя почву под собою, вновь вскарабкиваясь, в конце концов все-таки как-то устраивалось. <...> Многие не вернутся совсем. Многие, в особенности из молодых, начинают терять знание своего языка и сознание родины. Это грустно...» (Михаил Павлович — Александре Павловне. Лондон).
Всякий раз при чтении приходивших из России писем перед Михаилом возникали картины прежней жизни.
Лучше ли, хуже ли будет в будущем, неизвестно, записывал он в дневнике, но то, что было, не вернется никогда; не будет ни той патриархальности, ни той радости, ни того тепла
И хотя его уже мало что могло удивить, все же казалось странным вот так, запросто сидеть в Париже в окружении тех, кого привык видеть в Москве у себя на Спиридоновке, пить, есть, болтать, перебирая в памяти прошлое.
«Все как-то переменяется в жизни, кроме людей. Не чувствуешь даже, что прошли долгие 10 лет, когда в августовский день в Кучине, бродя по задней дорожке от фермы вдоль реки, я думал, как невероятно глупо, что началась война, и как скучно от этой безнадежной фатальности. И только если когда-нибудь мы посмотрим в лицо друг другу, мы увидим и почувствуем, как изменились» (Михаил Павлович — Александре Павловне. Лондон).
Десять лет назад и в голову не могло прийти, что он никогда больше не увидит ни родительской усадьбы, ни родного дома, ни Надю с Шурой. В качестве временного, как поначалу казалось, убежища большинство беженцев выбрало Францию.
«Русский обыватель, как бы ему ни было плохо, считает, что единственное место, где ему надлежит жить, это — Париж, и в Париж потекли русские, тем более что благодаря отсутствию безработицы во Франции там чувствуется сильный спрос на руки и русские легко там находят свою работу»
Сам же Михаил Павлович Парижу предпочел Лондон. «Характер здешних людей как-то совершенно подходит под мой», — писал он сестрам.
Первым делом, как и положено английскому джентльмену, он записался в клуб, где оказался среди герцогов, банкиров, принца Уэльского, американских миллионеров, актеров, художников и кокоток. Его клуб на Бонд-стрит принадлежал к высшей категории, но и в других клубах, по его словам, было все то же самое, только по нисходящей ступени. Элегантный господин в отлично сшитой пиджачной паре, мало отличавшийся от лондонцев внешностью и манерами, постепенно совершенно свыкся с тамошней жизнью: днем контора, вечером прогулка, предупредительный дворецкий, ожидающий с холодным ужином. Потом он возьмет дневник, опишет произошедшее за день, разденется, наденет халат, зажжет сигару, и глаза его «будут скользить вдоль Пикадилли с ее шумом, автомобилями, электрическими фонарями, публичными женщинами и „джентльменами“ в цилиндрах, идущими из своих клубов, и мысль улетит далеко, далеко и будет строить волшебные замки, где существует счастье...» (из дневника, запись от 15 июля 1924).
Встречая новый 1923 год, Михаил Павлович надеялся, что худшее позади
«Мы все здесь значительно изменились, работаем изо всех сил и начинаем понемногу становиться на твердую почву» (Михаил Павлович — Николаю Павловичу. Лондон), — писал он Николаю, решившемуся покинуть Советскую Россию.
Дневник за 1924 год
Вторник, 26 февраля. Если существует ясность в событиях, то сегодня я ее испытал. Все пронеслось в моей голове... мне винить некого, кроме самого себя. Старший всегда виноват. Я сделал три основные ошибки. Начавши дело четыре года тому назад, я не нашел специалистов отраслей, во-вторых, разбросался, хотел занять и дать работу многим из беженцев, в-третьих, во главе Нью-Йорка оставил молодого, неопытного Извольского*.
<...> в Америке за 1923: „Амсикорп“ — убыток около $ 150 тыс., „Синтерси“ $ 11 000, „Сормерсет“ $ 20 тыс.
Дальше я не имею права ждать. Приходится закрыть их, чтобы спасти главное — остальное. Решил во второй половине 1924 года начать ликвидацию... Четыре года работы насмарку. Как тяжело. Господи Помоги.
Среда, 27 февраля. Капля по капле впитываю в себя сознание безнадежности ведения дела в Америке... Я должен и возьму всю ответственность за все на себя».
Невыносимо было признаться в том, что именно он, взявший бразды правления в свои руки, повинен в случившемся. Свой дневник Михаил превратил в исповедальню: «Возьми мою жизнь, но избавь от позора и нищеты людей, которые мне доверились»; «Только теперь я стал по-настоящему понимать и чувствовать, что мучение за других, ответственность за сохранение доверенного тебе имущества куда хуже, больнее, тяжелее личного желания благосостояния, спокойствия...
Будь я на родной земле, это бы не случилось. Даже наши последние успехи за границей были связаны с родной почвой: оленьи кожи — с Архангельском, бензин — с Новороссийском, арбитраж валютный — с Севером России
Когда оборвалась последняя ниточка, связывавшая нас с Родиной, что-то оборвалось и в наших душах. Мы стали бесплодными. Мысль перестала родить».
Средства, которые Рябушинским удалось спасти, были вложены во вновь основанные им банки и компании.
Семье грозило окончательное разорение. Михаил знал, что его вновь будут судить за «самодержавие». «Сколько злобы выльют на меня все и в особенности близкие мне люди...» В 1919 году, когда старший брат собрал всех у себя в Крыму, Михаил счел обвинения в свой адрес незаслуженными. «А что они сделали, очутившись на юге... ничего... все создано моими руками и из ничего, они только пожали плоды, сами ничего не внеся на создание дела, которое всех их теперь кормит, — вспоминал он семейное совещание на даче в Алупке, от которого зависело, будут ли они по-прежнему работать вместе или разойдутся со враждой друг к другу. — Паша говорил долго, постепенно накаляясь и начиная перечислять все мои самовольные действия и „злодеяния“... Братья молчали. Для меня было несомненно, что они все уже давно сговорились и что мне заранее вынесен обвинительный приговор. <...> Когда Паша кончил, он обратился ко мне с вопросом, согласен ли я с ним и согласен ли я впредь подчиняться общим решениям и не действовать самостоятельно?
Как всегда, я начал коряво, застенчивость, мое зло, мешала мне, но та враждебная атмосфера, в которой я себя чувствовал, помогла справиться с этим, и отбросивши защиту, сам перешел в нападение. Начал с Москвы, что я там нашел по возвращении с юга, что оставил там при отъезде, что нашел при приезде на юг и что создано теперь, чему они все свидетели.
Паша перебил меня нетерпеливо, сказавши, что братья не отрицают моих заслуг и глубоко их ценят, что они хотят только... „ограничения моего самовластия“.
На это я возразил, что в минуты катастроф действия управляют событиями, а не слова, что если бы я стал вместо того, чтобы действовать и решать быстро, что требовалось в данный момент, обращаться к братьям за решением, то не сомневаюсь, что ничего не было бы создано.
<...> в разговор вступили остальные братья с увещаниями не вносить раскол в семью; постепенно температура заседания стала накаляться, <...> речи стали обидными и язвительными, перешли на личные счеты, кто что сделал <...> в комнате чувствовалось натянутое настроение.
Уже несколько часов как длилась наша борьба, нервы и темпераменты начинали напрягаться. Чтобы покончить, обратился к братьям и сказал им: „Вы созвали „суд братьев“ надо мною. Я считаю, что поступал так, как того требовали обстоятельства. <...>
Все молчали, в комнате чувствовалось натянутое настроение. Паша резко его прервал, подошел ко мне, обнял меня и сказал: „Миша, мы разошлись во мнениях, но это не должно отразиться на наших отношениях, <...> мы... должны продолжать нашу общую работу, сохраняя дружеские и братские отношения“. Мы с ним крепко поцеловались, и обратившись к братьям, сказал им нашу семейную формулу: „Простите Христа Ради, Бог Простит...“ Братья ответили тем же. Мы поцеловали друг друга».
Давно отошедший от дел Павел Павлович готовился покинуть сей бренный мир*, место главы семейного торгово-промышленного дела, как было заведено, переходило к старшему: следующим в очереди был Сергей**.
Он и написал Михаилу, что его фантастическое, пагубное решение открывать все новые отделения во всех частях света для захвата мировой суконной торговли привело их к разорению. «Без всякого делового плана было затеяно в большом масштабе новое и совершенно безнадежное дело в Америке. Это дело с самого начала было поставлено так, что не могло давать пользу в течение многих лет и деятельность его нанесла окончательный удар нашему фонду. <...> Взяв на себя лидерство наших дел, ты принял тяжелую моральную ответственность нас не погубить и не опозорить в деловом смысле, но приходится теперь слышать, что ответственность за неуспех лежит не только на тебе, но на всех братьях, семье, в деловитость которой свято верили» (Сергей Павлович — Михаилу Павловичу. Париж)
Сергей призывал осуществить самые решительные меры, чтобы спасти остатки средств. За пять лет было потеряно 500 тысяч фунтов стерлингов — 5 миллионов золотых рублей — гигантское состояние, способное обеспечить семье достойное существование в изгнании.
Павел Павлович Рябушинский. Некролог
«В субботу 19-го июля в маленьком курорте, затерянном в Пиренеях, в Камбо, умер один из выдающихся русских людей Павел Павлович Рябушинский.
Задолго до революции 1905 года, когда пробудилось сознание русского торгово-промышленного класса и стали выкристаллизовываться его организационные силы, среди Московского Купечества появилась группа реформаторов, <...> которые начали беспощадную борьбу со старым Заветом „Китай-Города“ — аполитичностью и реорганизовали все представительство торгово-промышленного класса на основе <...> активного вмешательства в государственную жизнь.
С тех пор заслуженным лидером новой купеческой России неизменно выступает П. П. Рябушинский. <...> Происходя из коренного русского купечества, органически связанного с крестьянством всем своим прошлым, П. П. Рябушинский являлся <...> непримиримым борцом за русскую народную государственность и всюду смело и открыто выступал против насилия, произвола и порабощения свободы как справа, так и слева.
Умер П. П. Рябушинский на 56-м году жизни, проведя последний год почти все время в постели, тяжело больной туберкулезом и пережив на пути эмиграции кроме разорения и ряда смертельных опасностей — быть захваченным на юге России и беспощадно расстрелянным чекистами — тяжелое семейное горе — он схоронил своих детей, сына и дочь.
Но П.П.Рябушинский до последней минуты не терял мужества и все лучшее, все благородное, что дала своим избранным сынам Россия, ярко светилось в его душе и давало ему силу черпать свою бесконечную энергию и на чужбине в любви к Родине, испив до дна чашу ее страданий.
Старый Соратник»
«Русская газета». 22 июля 1924 года, Париж
Настоящее тяжело, будущее безотрадно
«Мне кажется, мысленно проходя все годы моей жизни, у меня не было более тяжелого и напряженного. Как и с чего начать ликвидацию и свертывание? Какой-то заколдованный круг. Нельзя начать с одного конца и не пошатнуть другой конец и обратно. К тому же каждый зубами стоит за сохранение своего. Хочется иногда хохотать, — записал Михаил на исходе 1924 года. — Все от меня так далеко, как будто нет ни прошлого, ни будущего, ни настоящего. Ничего не нужно, ничего не хочу, нет радости, счастья, но нет и горя. Какое-то равнодушие и безразличие ко всему».
«Пятница, 23 января. Сегодня проснулся рано утром на новой своей квартире. <...> Вечером вернусь, закурю, сяду у камина в кабинете в кресло у двери в сад и буду курить. Суббота, 24 января. Заехал посмотреть на старую свою квартиру Пикадилли, 98, где прожил 5 лет, и затем к себе на Бленхем Роод, 27. Она постепенно принимает жилой вид. На душе грустно. Не слышу вечного шума Пикадилли, когда вечером возвращаюсь из Вест Энд к себе; мне кажется, я ухожу из города в провинцию, от света к тьме, как будто что-то отрывается от прошлой жизни.
Понедельник, 26 января. Завтракал впервые в паршивом итальянском ресторанчике. Отхожу от жизни роскоши, хотя бы и фальшивой. Вечером ужинал у себя и курил сигару, сидя против камина. Придет время и от сигары перейду к трубке.
Четверг, 29 января. Какое ужасное ощущение жить сегодняшним днем. Будем ли в состоянии заплатить. Паника охватывает даже близких и служащих. Деньги текут всё увеличивающейся струей. Не знаю, справимся ли...
Пятница, 30 января. Потерял чувство радости. Мучает навязчивая мысль о завтра. <...> Мне страшно на душе. Мне легче умереть, чем жить. Если б я мог спасти ребенка, бросившись под автомобиль, или встретить смерть от грабителя, я бы предпочел это, нежели пожертвовать своей честью. Неужели моя моральная трусость перед неизбежным больше, чем ощущение физической опасности. На душе так тяжело. Хочется хохотать. Неужели это сумасшествие. <...> Господи, какой ужас на душе.
Вторник, 3 февраля. Пока все-таки хватает сил побороть свои мысли и подбадривать окружающих.
Среда, 4 февраля. Дни идут за днями как молния. Странная особенность человека: раньше я решал вопросы и волновался на год вперед, сейчас думаю только о завтрашнем дне.
Вторник, 25 июня. Днем борьба за существование и вечером холодная ветчина и сигара.
Пятница, 3 сентября. Все эти дни, месяцы, недели мучительны. Изо дня в день боролся за существование. Господи, помоги нам грешным. Для слома настроения пошел в синема. Это дает мне спокойствие. <...> Я думаю о нем с удовольствием. Там тихо, никто меня не знает, никто со мною не говорит. Музыка часто хорошая, и на экране проходит мимо меня или жизнь горя, что соответствует моему настроению, или жизнь радости — роскоши, — жизнь, которая возможно прошла для меня безвозвратно и сейчас во мне вызывает не зависть, а радость за этих счастливцев и баловней жизни.
Вторник, 7 сентября. Господи, как безумно тяжело. Давит проклятие близких. <...> Никого не должен осуждать и все принять с покорностью
Вторник, 6 октября. <...> Все предположения рушатся одно за другим, но если в самые трагические моменты крушения всего сохранить волю, энергию, спокойствие, ум и Веру, знай, мой дорогой Павлик, ты всегда победишь.
Четверг, 8 октября. <...> Русское наше дело в России рухнуло благодаря большевикам. Наше заграничное дело не выдержало. Чья вина — всех и моя главным образом. Начальник всегда виноват. Приходится продавать. Мне так тяжело. Как если бы я терял ребенка. Но так нужно. Долг перед клиентами — главное. Честь семьи. Если с ними не состоится, с новой энергией буду бороться за спасение дела. Господи, помоги мне.
Фото: Неизвестный автор / Общественное достояние / Wikimedia Commons
Вторник, 27 октября. Есть что-то трагически-спокойное в переживании большого горя. Горе, постигшее меня, большое. Мы стоим и ждем последнего удара. Вся сила ума и энергии безнадежно, но вечно с надеждой и Верой, ищет выхода...
Понедельник, 16 ноября. Начало кошмара. Борьба за существование, срок которого определяется часами.
Вторник, 17 ноября. Трагедия ближе.
Среда, 18 ноября. Сегодня вечером в заседании директоров постановили с завтрашнего утра в 9 часов приступить к ликвидации Вестерн Банка».
Вслед за ликвидацией лондонского банка пришлось ликвидировать и остальные компании, пытаясь спасти хотя бы одну из них. На мучивший всех вопрос «почему не помогли?» Михаил отвечал, что виной всему были задушившие их банки, громадные, бездушные машины. «Сейчас мы с ними торгуемся, чтобы спасти, по крайней мере, наши сербские и итальянские дела. Если Господь поможет нам в этом, тогда будет хотя бы ячейка, с чего, с Божьей помощью, я снова начну строить маленькое дело, чтобы, когда судьба нас соединит, и у нас было бы здесь, на что опереться» (Лондон — Москве, 16 марта 1926).
«Раньше была надежда — она потухает», — записал Михаил в шестую годовщину отъезда из России. Вместо уютной квартиры с батлером — меблированные комнаты, вместо комфортабельной конторы — комната на пятом этаже, куда каждый день приходилось взбираться по деревянной лестнице
«Как странно все в жизни. Незаметно, неожиданно, безо всякой причины подошел конец. Выветрилось все. Осталась пустота и рассыпанная пыль. <...> Всё в ликвидации — и дело, и личные отношения. Стою на перепутье. Что дальше? Что останется от дел? Что буду делать я?»
Исповедоваться дневнику становилось все тяжелее. «Странное чувство я переживаю сейчас, последствия последних недель, или вернее последних месяцев, почти двух лет, как мы начали спускаться вниз и сорвались... Как будто спокойное и в то же время безумно тягостное. <...> Писать не хочется. Все так темно».
Отчаяние усугублялось одиночеством. Романтические отношения с дамами возникали регулярно, однако быстро заканчивались, превращаясь в нудную повинность. «Где личная жизнь? Та радость жизни, улыбки, ласки, то, что англичане зовут „романс“, — задавал себе вопрос Михаил Павлович. — Или все уже кончено и последний „квази романс“ был последним в моей жизни?»
С женой, которая могла бы поддержать и создать некоторое подобие семейного уюта, отношения так и не восстановились. Даже дневнику он не признался в причине их разрыва, лишь процитировал слова старой знакомой («Вы были лично несчастливы всю жизнь... Я сказала Вашей жене на ее сетования на Вас: не плюйте в сосуд с водою, из которого пьете»), сделав приписку: «Тяжело, эгоистично, но справедливо». Ни один из супругов не делал попыток к воссоединению. Встречи ограничивались короткими свиданиями, когда Михаил приезжал в Париж по делам и заходил к Тане повидать детей. Когда Павлик подрос, он забрал сына в Англию и определил в boarding school (школа-пансион), планируя впоследствии отправить в один из американских колледжей в надежде, что в Новом Свете сын сумеет устроиться гораздо лучше.
Среда, 16 декабря. На глазах происходит не только бумажная сломка, но действительная, физически уносят мебель в конторе, срывают ковры, и пыль умирающего и разоренного дела носится среди двух, трех еще остающихся служащих. Тяжело. Вечером сидел у себя один и курил, и думал.
Четверг, 17 декабря. <...> на басе No 11 проехали на Сен Поол... на Ледгет Хилль No 29 нами снята комната на 5-м этаже за £ 40 в год... Еще один этап закончился, начинается новый в Лондоне, на пятом этаже в одной комнате. Конец ли это или начало еще ниже. Господи Прости нас грешных и Помоги.
Пятница, 18 декабря. Утром в последний раз был в банке... Перекрестился три раза и вышел, вероятно, чтобы уже никогда больше не вернуться, из Дашвуд Хоуз <...>.
Воскресенье, 20 декабря. Все никак не могу заставить себя тревожиться, как я буду жить без денег и без места. А всего у меня осталось на завтра £ 95, т. е. полтора-два месяца жизни.
Четверг, 24 декабря. <...> Написал письмо по-английски... в Нью-Йорк с просьбой о месте. Из конторы пошел в синема. <...> Ужинаю у себя и сижу у камина и курю. Сегодня Кристмас Ивнинг. Совершенно одинок я.
Четверг, 31 декабря. Утром и днем был в конторе. Рано утром пошел продать свой фарфор и силуэты. Одно разочарование. В Лондоне нет рынка сейчас...Сегодня канун нового года. Одинок, но нет отчаяния, так как все равно не верю в дружбу. Верю людям, но нет веры в них, все эгоисты. Это главная сущность всех…
Сижу в халате. Горит камин. Одинок. Никто не вспомнил. Осталось всего £ 50, и никакой работы, никакой надежды
А все-таки спокоен».
Мучительнее всего было сообщить оставшимся в Москве, что через месяц или два он с братьями и их служащие окажутся безработными и помогать им долее не смогут.
«Дорогие мои,
Это — самое грустное письмо, которое вы получите из заграницы. Хочу Вам вкратце описать нашу тяжелую судьбу.
В течение этих пяти — шести лет мы старались создать здесь дело, но старания наши закончились для нас неудачей. Мы чересчур разбросались по свету, не по нашим силам, и это моя вина».
Конечно же его! Не он ли осенью 1919 года, во время визита в Америку, записал в дневнике, что хочет повернуть руль более круто и сделать по-своему?
«Люди, стоявшие во главе отдельных дел, будучи чужими обстановке и народу и не будучи купцами, не смогли правильно поставить дело, и пятилетний кризис подкосил наши силы. Постепенно началось проявление недоверия к нам. Банк, кредитовавший нас, стал прижимать. Мы решили тогда закрыть американское дело, чтобы выплатить уходившие вклады, затем часть европейских; но все было мало.
Последний месяц шла тяжелая борьба за существование. С одной стороны, клиенты как прорвавшаяся плотина, забирали деньги, с другой, наш Парижский банк все больше и больше сжимал руку у горла. За неделю до того, как мы приступили к ликвидации, банк нам заявил, что он не может допустить дальнейшей утечки вкладов <...> и фактически принудил нас приступить к добровольной ликвидации» (Лондон — Москве, 5 декабря 1926).
Финансовую катастрофу оставшиеся в России восприняли с христианским смирением. «Мы, все потерявшие, так как наши потери также велики, будучи связаны с Вашим и общим благополучием; мы, живущие в течение 9 лет изо дня в день, пережившие и переживающие кошмары управления нашими вандалами, — одинаково близко чувствуем усиление нашего горя и потому, когда печальная весть дошла до нас, нам было также тяжело, как и Вам. Ваше благополучие крепило наши надежды и радовало мысли о будущем. Теперь материально мы уязвлены, но морально мы не потерялись и твердо верим, что конец страданиям наступит, и оно приближается. <...>
Когда Россия воскреснет, то деловые люди будут нужны и кредит, наголодавшись, их будет искать и на них опираться. Дай Господи Вам сохранить намеченные дела и вокруг них начать строительство вновь» (Москва — Лондону, 21 апреля 1926).
Сестры тоже пытались поддержать брата. «Но это временное несчастье нисколько не поколебало во мне веру в твою силу и энергию, и, ликвидировав это дело, ты начнешь все строить снова, — писала Шура. — Ты — тот русский, который должен сюда вернуться сильным, с большим опытом. И я уверена, что так и будет» (Александра Павловна — Михаилу Павловичу. Москва).
Когда все рухнет в прах, во что ты веришь ныне,
Но скажешь ты себе: я строить вновь готов...
Когда ты будешь сметь года трудов и поту
Поставить, проиграть и молча отойти,
Чтобы вновь упорно стать с начала за работу,
Не тратя лишних слов о выбранном пути.
«Заповедь» Киплинга и молитва. Только это и оставалось помимо веры в Россию.
«Снова справимся и снова, как раньше — в 1918 г. у Вас, затем в Харькове, на Юге России, за границей, — начнем сначала, и Бог нам поможет. <...> Наша цель — это Родина... Мы — русские за границей; Вы — русские в Москве, и когда будет уничтожен Внешторг, настанет время работы России с заграницей с передаточной станцией в Риге. Пусть это будет сначала кустарная работа для нас здесь без средств, потерпевших неудачу» (Москва — Лондону, 5 декабря 1925).
Михаил Рябушинский не сомневался, что морок рассеется — ведь большевики же не навсегда, надо еще немного подождать. А пока не придет помощь, советовал устроиться на советскую службу — по возможности туда, где это окажется полезным для их общего дела.