Известные лингвисты Максим Кронгауз, Александр Пиперски, Антон Сомин и другие собрались вместе, чтобы рассказать широкой аудитории о сотне самых интересных и необычных языков мира в книге «Сто языков. Вселенная слов и смыслов». На некоторых говорят миллионы, у других всего несколько сотен носителей, третьи считаются мертвыми, а четвертые и вовсе искусственные, то есть специально придуманы для книги или фильма. Отражает ли грамматика языка образ мыслей его носителей, к чему приводит политкорректность и приживутся ли в повседневной речи феминитивы вроде «авторки» и «режиссерки», с Максимом Кронгаузом и Александром Пиперски побеседовала обозреватель «Ленты.ру» Наталья Кочеткова.
«Лента.ру»: Когда мы оперируем сухими фактами, то часто хотим сказать что-то между строк. Что вы хотели сказать, когда писали книжку о ста языках мира?
Максим Кронгауз: Во-первых, сто языков — это красиво.
Александр Пиперски: А во-вторых, нам самим было интересно. Мне, во всяком случае. Ведь есть условная пятерка языков, которые у всех на слуху, остальные же широкой публике неведомы. Лингвисты о них знают, обсуждают что-то такое на своих конференциях, изучают грамматические конструкции в баскском, словенском, других языках и не имеют возможности рассказать широкой публике, что непопулярные языки не менее интересны, чем английский или немецкий.
МК: Лингвисты много чего знают, но мало рассказывают об этом нелингвистам, а если рассказывают, то не всегда интересно, а главное — понятно. Вот Википедия: там вроде все рассказано и даже структурировано, но читать неспециалисту трудно. Структурировано, опять же, для лингвистов: фонетика, морфология, синтаксис… А нам хотелось сделать упор на том, почему именно этот язык особый. Мы постарались сделать так, чтобы все языки, которые вошли в нашу сотню, были языками первого ряда в каком-то определенном смысле.
Это могут быть большие языки типа английского, а могут быть совсем малюсенькие. Вот я писал про язык пирахан, у которого всего 400 носителей, но он произвел революцию в лингвистике и чуть не разрушил теорию Хомского. Дело в том, что в этом языке нет рекурсии: то есть на этом языке нельзя написать стихотворение «Дом, который построил Джек, который...», потому что нельзя вкладывать предложение в предложение. Если совсем грубо, то в нем есть только простые предложения. Применительно к нему вообще много отрицаний: в нем нет рекурсии, нет числительных, нет цветов или их очень мало, почти нельзя говорить о том, чего не видел. Такой вот любопытный язык, который появился из дебрей Амазонки с несколькими сотнями носителей и перевернул представление о языках.
Совсем по-другому интересны койсанские языки, и среди них сандаве, попавший в нашу книгу. В них есть кликсы, особые щелкающие звуки. Для меня одной из самых важных была статья про русский язык, о котором сказать интересно гораздо труднее, чем о том же языке пирахан. Дистанцироваться от родного языка труднее. А изнутри многое не видно.
И что вы сказали про русский интересного?
АП: Про русский мы сказали больше всего.
МК: Каждому языку у нас выдан разворот, а в случае с русским я как ответственный редактор настоял, чтобы ему дали два разворота — на правах лингвистического патриотизма (смеется). Мы же не просто рассказываем о языке, но и даем образцы алфавита, маленький художественный текстик и его художественный перевод. В русском перевод как раз и занял много места, потому что это был плач Ярославны. За счет его переводов русская глава и разбухла. То есть наша задача была не строго лингвистическая, а показать язык во всей его красе и подчеркнуть, что краса есть у каждого языка.
Как происходил отбор в эти сто самых интересных и красивых языков?
АП: Все началось с проекта «Arzamas», и там по сути никакого отбора не было. Каждый из авторов писал про тот язык, про какой может интересно рассказать. Когда языков стало сто, тут пришлось проделать некоторую занудную лингвистическую работу. Мы отбирали языки с большим количеством носителей — раз, большой культурной значимостью — два, из разных семей — три. Мы хотели быть территориально и генеалогически репрезентативными.
МК: Еще были выбраны языки по принципу интересного лингвистического явления. Скажем, пирахан как опровержение генеративной грамматики Хомского. Хопи как своего рода подтверждение гипотезы Сепира — Уорфа. И языки с особой культурной и социальной значимостью, с яркой судьбой. Такими языками оказались возрожденный иврит, ирландский, идиш.
Идиш сейчас едва ли не на грани умирания, нет?
МК: Есть разные мнения на этот счет, но по существу — да. В конце XIX — начале ХХ века он конкурировал с ивритом за право быть главным еврейским языком. Идиш проиграл и после Второй мировой войны и Холокоста резко пошел на убыль.
АП: Меня поразила информация, что есть некоторое количество традиционных еврейских общин в Америке, которые придерживаются мнения, что идиш — правильный еврейский язык, а иврит — неправильный. Поскольку в этих общинах много детей, то утверждается, что у идиша все будет хорошо.
МК: Пример значимого языка, который в обычную лингвистическую книжку бы не попал, а у нас он есть, — это клингонский.
А языков «Игры престолов» нет! Отказали им в культурной значимости?
АП: Не могу же я все время писать одно и то же (смеется).
МК: Зато я написал статью о новоязе, который сыграл огромную роль в культуре и которого, в отличие от клингонского, даже не существует. На клингонском хотя бы поговорить можно, а на новоязе нельзя. У нас есть статья о русском жестовом языке. Обычно, говоря о языках мира, про жестовые языки забывают, а мы вставили такую статью. Такие вот яркие представители неожиданных типов языка. Самые важные языки древности — латынь, древнегреческий, древнеегипетский, шумерский, арамейский, хеттский — в книгу также вошли. Была задача предъявить языки, которые вместе с культурами или империями сыграли в нашей цивилизации важную роль. То есть мы выбирали ярких представителей по очень разным признакам.
Каждый язык по-своему членит время, пространство, оперирует теми или иными грамматическими категориями. Насколько мы можем предполагать, что в том или ином языке отражается картина мира его носителя?
АП: Мне кажется, это опасное рассуждение. С одной стороны, можно, наверное, говорить о каких-то конкретных вещах. Но тут легко скатиться в оценочные рассуждения, что носители какого-то языка умнее, лучше, красивее других. Я бы не рискнул.
Ну, зачем же судить в оценочных категориях, можно только в описательных. Скажем, все знают, что французский очень консервативен в вопросах заимствований. А исландский, как я выяснила из ваших статей, еще консервативнее французского. Можем ли мы на основе этого знания сделать какой-то вывод о степени открытости/герметичности исландской культуры?
АП: Каждый раз, когда я говорю, что в исландском языке нет заимствований, у меня возникает поползновение сказать, что в культуре это тоже нашло свое отражение: в Исландии нет «Макдоналдса». Но сразу вспоминаю, что KFC там есть, и осекаюсь (смеется). Мне кажется, мы склонны вчитывать что-то в язык.
МК: Здесь есть несколько проблем. Одна из них состоит в том, что неспециалисту интереснее говорить об этом именно с оценочной точки зрения. В статье про русский язык я привожу известную цитату из Ломоносова о том, на каком языке с кем удобно разговаривать: «Император Карл V говорит с Богом на испанском языке, с друзьями — на французском, с врагами — на немецком, с женщинами — на итальянском. Но если бы он знал русский язык, то нашел бы в нем великолепие испанского, живость французского, строгость немецкого, нежность итальянского, а также мудрость греческого и латыни. И он на одном языке мог бы говорить со всеми». Хотя можно ли считать Ломоносова неспециалистом, принимая во внимание, что он автор первой русской грамматики, один из создателей литературного языка? Или вот еще пример: мы все помним спекуляции по поводу количества названий снега в соответствующих языках, и так далее.
Смотри роман «Смилла и ее чувство снега» Питера Хега.
МК: Именно так. Если говорить о преимуществах, то вот вы упомянули исландский. Мы что, продали родину, заимствовав слово «компьютер» в русском языке? Как это повлияло на наш язык? Есть разные языковые стратегии. Русский язык прекрасно обрабатывает заимствования, поэтому легко заимствует. Это его плюс или минус? Выигрыш или проигрыш? Сказать нельзя. «Патриоты» борются с заимствованиями. Почему? Чем это плохо? Лучше стратегия исландского? Чем она лучше? Никто не знает. Мы можем описать эти стратегии, но сделать следующий шаг и сказать «А значит, этому народу лучше!» мы уже не можем.
Или вот классический пример: по-русски есть цвета «голубой» и «синий», по-английски это одно слово — «blue». Значит ли это, что носители русского языка лучше различают цвета? Этот вопрос мучил лингвистов довольно долго. А поскольку это одна из таких тем, которая чрезвычайно интересна не только лингвистам, то лингвисты много ею занимались. И гипотеза Сепира — Уорфа то доказывалась, то жестко опровергалась.
Поясню: это так называемая гипотеза лингвистической относительности, предполагающая, что язык влияет на мышление. Не буду говорить о ее предтечах, но благодаря ей в середине ХХ века произошла революция. Она взбудоражила представителей разных наук — психологов, социологов, философов. Потом ее стали разоблачать, клеймить как ненаучную. Потом появились новые эксперименты, дискредитирующие имя Уорфа, но фактически возвращающие к этой проблематике. Это была такая синусоида успешности-неуспешности этой гипотезы. Сегодня она опять в центре внимания, снова проводятся эксперименты. Сейчас это называется когнитивными способностями, компетенциями, но все изучают уже не влияние языка, а некую корреляцию между языком и когнитивными способностями.
И все же: если страшно огрублять, то 16 времен английского языка и 3 времени русского языка говорят что-то об отношениях со временем носителей этих языков или это недопустимая спекуляция даже вне научной среды?
МК: Время — слишком сложная категория. Наука возится в песочнице. Ученые занимаются более простыми вещами, а именно — пространством или цветами. И выясняется, что при некоторых экспериментах мы действительно видим, что наличие в языке отдельных слов дает некоторое преимущество носителям этого языка. Это очень тонко поставленные эксперименты — не напрямую. Напрямую любой англичанин различит синий и голубой. А если хитро поставить задачу, то выяснится, что носитель русского имеет очень небольшое преимущество. Сегодня ставятся конкретные точечные эксперименты, связывающие устройство языка с очень конкретными способностями к решению определенных задач.
АП: Про время тоже была недавно смешная история. Экономист Кит Чен из Лос-Анджелеса исследовал, как связано выражение времени в языке со способностью планировать будущее. Он провел корреляционный анализ между обязательностью будущего времени и способностью планировать, откладывать деньги и так далее. И обнаружил, что носители языков, в которых будущее время обязательно к выражению, не умеют планировать: не откладывают деньги, более склонны к ожирению, потому что не думают, что едят, и так далее. Он объясняет это так: если у тебя есть явное разделение между настоящим и будущим, то ты считаешь, что в будущем это будет делать другой человек. Если у тебя в языке нет будущего времени, то, откладывая деньги на завтра, ты сегодня заботишься о себе же. Все эти выкладки попали под страшный огонь критики по разным причинам. И, кажется, сейчас такие глобальные выводы не очень модны.
МК: Были еще интересные пространственные эксперименты с языком цельталь, который тоже попал в нашу книжку. Мы обычно ориентируем пространство относительно себя: справа, слева, спереди, сзади. Для некоторых языков пространство ориентируется иначе: либо по сторонам света, либо относительно больших ориентиров — гора, море. Обычно это случай, когда народ живет на небольшом пространстве, на острове, скажем. Выяснилось, что язык типа нашего и язык племени цельталь решают пространственные задачи по-разному. Это довольно любопытный факт. На чем он сказывается? Кто где выигрывает? Трудно сказать. Но мы видим пространство иначе, чем они.
Пример, который приводил один из авторов этого исследования, выглядел так. Мы идем по коридору гостинцы. Справа и слева открыты двери. Справа и слева номера. В обеих комнатах кровать у окна. Мы видим это как одинаковые номера, а представитель племени цельталь, где важны большие ориентиры, или другого языка, где пространство ориентируется по сторонам света, видит, что в одном номере кровать смотрит на юг, а в другом — на север. Для него это разные пространства. Соответственно, для решения разных пространственных задач преимущества имеют носители одного типа языка, для других — другого. Это не значит, что мы не можем научиться, но это мгновенное преимущество в скорости реакции язык дает. На что это влияет? Неизвестно. То есть сегодня умеют выявлять только такие вот маленькие способности. Это очень интересно, но что из этого следует в глобальном смысле — непонятно.
И даже знаменитая история со снегом имела продолжение. Журналисты раздули это все и довели до красивых цифр: 100 названий снега в эскимосском (они говорили об одном языке, а на самом деле их несколько) и одно — в английском. Что неправда для обоих случаев: в английском — больше, в эскимосских — меньше. Но все-таки в эскимосских языках их больше, чем в английском, сейчас издают целые словари названий для снега и льда в этих языках. То есть это тоже был способ опровергнуть гипотезу лингвистической относительности. Но гипотеза мечется от истинности к ложности и обратно.
АП: Известный американский лингвист Джон Макуортер говорит, что история про снег — это вообще не про то, что язык определяет мышление. Это про то, что окружающая действительность определяет язык. Что странного в том, что у эскимосов сто названий снега, если у них вокруг полно снега и им полезно его различать? Мы живем в городе — мы хорошо умеем различать автобусы, троллейбусы и трамваи. Когда в город приезжает человек из деревни, он видит: что-то едет. Может назвать троллейбус трамваем или наоборот. Какая ему разница. А для нас это важно. Как эскимосы называют снег — это не очень интересно.
МК: Я не думаю, что это не интересно. В этом и есть самый большой интерес: язык, реальность и мышление влияют друг на друга. С пирахан была та же история: выяснилось, что в нем почти нет числительных. Есть два слова, похожих на числительные. Тогда небольшое количество оставшихся в живых последователей гипотезы Сепира — Уорфа сказали: нас громили сторонники гипотезы Хомского, а вот вам язык, где нет числительных. Значит, индейцы пирахан не могут считать. И это так. На что последовал ответ, который привел Саша: но это же не язык влияет на мышление, а условия жизни этого племени влияют и на язык, и на мышление. Пирахан живут собирательством, не думая о завтрашнем дне, — им не надо считать. То есть вместо первоначальной идеи «язык => мышление» возникла идея, что есть язык, есть мышление, а сверху есть нечто (культура, условия жизни), которое влияет на язык и на способности.
А мы можем сделать вывод, что культура, которая членит пространство относительно носителя — эгоцентричная, а относительно сторон света — антиэгоцентричная?
МК: Окончательно не доказано, влияет ли это на мышление. Рассказывают историю, что представители одного из таких народов попали в кораблекрушение, а дальше они описывали происходящее одинаково, то есть в терминах сторон света, а не «справа набежала громадная волна и затопила лодку», как это делали бы мы, а «с юга набежала волна и затопила лодку». Тогда возникла идея — неподтвержденная, но тем не менее, — что у носителей такого типа языка в голове что-то вроде компаса, что их язык натренировал их таким образом, что они легко определяют стороны света даже в условиях бури. В обычной жизни они живут компактно, у них известная территория, они всегда знают, где какая сторона света. Но что с ними происходит, когда они попадают на неизвестную территорию? Есть намеки на то, что они продолжают использовать свою систему. Если это так, и они иначе видят пространство в незнакомой ситуации, тогда язык действительно повлиял на их восприятие мира. Но это лишь гипотеза.
Язык как художественный прием. Одна из глав вашей книги посвящена клингонскому — языку мира «Стартрек». Структура предложения в клингонском следующая: дополнение, сказуемое, подлежащее. С большой долей вероятности создатели искусственного языка думали о том, какой язык они конструируют и зачем. Как вы думаете, этот язык как-то отражает характер персонажей «Стартрека»?
МК: Такого рода заключения делались о русском языке. В русском много безличных конструкций вроде «меня задавило трамваем», «его убило грозой». Из этого делались выводы, что русские более фаталистично настроены по отношению к миру, потому что носители других языков скажут иначе: «я убит грозой» или «гроза убила меня». А тут странная конструкция, в которой нет субъекта, есть я-пострадавший и инструмент, с помощью которого это произошло. Но такие заключения опасны, потому что никак нельзя проверить, повлияло ли наличие таких синтаксических конструкций на наше мышление или нет. На философском уровне такую конструкцию породить очень легко. Как же в реальности проверить степень фатализма русских, наука еще не придумала.
АП: А с клингонским, мне кажется, объяснение простое. Мне с ходу не вспоминается философского объяснения про порядок субъекта и объекта, а лингвистически это очень просто: создатель языка пытался найти что-то нетривиальное. Этот язык создавался в 1970-е годы, когда была очень модна лингвистическая типология, которая изучала порядки слов. Создатель клингонского Марк Окранд — лингвист, поэтому он наверняка держал в голове, что статистически порядок слов «подлежащее, сказуемое, дополнение» присутствует в большом проценте языков, «подлежащее, дополнение, сказуемое» — тоже. А таких языков, где дополнение идет до подлежащего, очень мало. И он выбрал редкость.
МК: Но в литературе есть примеры сознательной эксплуатации гипотезы лингвистической относительности. Это фильм «Прибытие» и рассказ, который лег в его основу. История такая: на Землю прилетают пришельцы, и героиня-лингвист выступает в роли переводчика. Выучив язык пришельцев, она приобретает их удивительную способность видеть время целиком. То есть не как земляне — моментами, идущими друг за другом, а полностью — что было до и что будет потом. Она знает, что случится с ее дочерью, например. Это ровно гипотеза Сепира — Уорфа: выучил язык — приобрел соответствующий способ познания мира. Но это сильное допущение, потому что непонятно, где и в какой момент у нее щелкнуло, когда она учила язык.
Еще одно публицистическое допущение. Придуманный Оруэллом новояз по сути конструировал новую реальность: все плохое из языка выбрасывалось, все позитивное — оставалось. Не кажется ли вам, что современная политкорректность родственна новоязу из антиутопии Оруэлла?
МК: Безусловно. Но эта идея даже более ранняя. Еще до новояза в начале ХХ века была теория общей семантики. Альфред Коржибски считался почти шарлатаном. У него была идея, которую я сейчас перескажу огрублено и даже немного карикатурно: он считал, что с помощью языка можно справляться со всем — с революциями, с болезнью языка, с расизмом, с антисемитизмом. Он предлагал избавиться от расизма и антисемитизма следующим образом: устранить из языка слова «негр» и «еврей», а вместо них ввести индексы. Если мы устраним слово — мы устраним категорию. И не останется против кого направить антисемитизм. Политкорректность делает ровно то же самое: она убирает слово, которое имеет ряд негативных коннотаций. Другое дело, что если просто заменить одно слово на другое, то и другое слово может приобрести негативные коннотации.
Скажем, это произошло в нашей стране, когда слово «милиция» заменили на слово «полиция». Но понятно, что замена условная. Если явление не изменилось, то и отношение к слову «полиция» через сколько-то лет становится таким же, как к слову «милиция». Но иногда это работает. Немцы, убрав слово Zigeuner, скомпрометировавшее себя, заменили его двумя другими — Roma и Sinti. Оруэлл воспринял и развил идею ограничения языка в качестве ограничения мышления.
Но не компрометирует ли эту идею тот факт, что она во многом известна по антиутопии Оруэлла? Хотим ли мы жить в мире, похожем на антиутопию?
МК: Политкорректность отчасти дискредитировала сама себя, но в очень большой степени утвердилась в языке. Только некоторые радикальные эксперименты с языком, которые проводились в прошлом веке в английском, в немецком, были признаны неудачными. Они создавали очень странные конструкты без всякого Оруэлла. Тогда стало понятно, что вмешательство человека в язык может иметь непредсказуемые последствия. Язык меняется в соответствии с миром, а не с нашими желаниями. Мы видим, что даже с русским языком у властей что-то получалось, а что-то нет. Кто может влиять на язык, тот в некотором смысле владеет миром.
Но если мы имеем дело с неким сообществом, которое вызывает негативную реакцию у окружающих людей, то даже если поменять ее название, суть не изменится: через некоторое время новое название приобретет те же негативные коннотации. Если в обществе некая группа людей подвергается дискриминации, считается маргинальной, к ней относятся негативно, мы можем поменять название, но если социальные отношения не изменятся, то новое слово приобретет те же черты.
Тут мы видим, что язык отчасти влияет на наше сознание, но и сам по себе является маркером социальных отношений. В чем, мне кажется, заблуждение правщиков языка: одной правки языка недостаточно, чтобы изменить мир. Если мир не изменится сам, то язык его не изменит. Это всегда должно быть одновременно. Замена «милиции» на «полицию» сопровождалась реформой и надеждой на реальные улучшение работы структуры. Если в обществе меняется отношение к гомосексуалистам, то вполне разумно заменить слово «гомосексуалист» на «гомосексуал», не имеющее негативных коннотаций. Если отношение в обществе не меняется, то заменой слова мы отношение не переломим.
АП: С другой стороны, если кто-то заставляет меня заменять слово, он тем самым заставляет меня задумываться о существовании проблемы и тем самым менять мир.
МК: Но это может меня и раздражать. Я не хочу говорить вместо «слепой» — «незрячий», вместо «гомосексуалист» — «гомосексуал». Вот есть слово «еврей» и есть слово «жид». Слово «жид» вежливые люди не употребляют, но слово «еврей» в ситуации антисемитизма, например, в Советском Союзе становится не вполне приличным. И появляется новая неуклюжая бюрократическая конструкция: «лицо еврейской национальности». Слово «цыган» в русском языке тоже скомпрометировано. Мы можем в повседневной речи этого не замечать, но есть глагол «выцыганить». Ощущение проблемы зависит от экспликации проблемы. А давление на язык может вызывать как положительную реакцию, так и повышение градуса неприятия, потому что побуждает говорить не так, как привыкли, и порождать новые конфликты. Вот мы сейчас наблюдаем процесс искусственной «феминизации» языка со словами «авторка» и «режиссерка».
Я вас слушала и думала: следующий вопрос задам про феминитивы. И вы сами про них заговорили, поэтому не могу не спросить: что вы о них думаете?
МК: Есть разные стратегии воздействия на язык. Есть стратегия аккуратная — через договоренности. Скажем, инвалидное сообщество пытается договориться между собой и с журналистами, какие слова приемлемы, а какие нет. Стратегия и тактика довольно разумные, потому что очевидно, что есть слова неприемлемые, которые превратились в ругательства, — скажем, диагнозы: дебил, идиот и прочие. А есть слова, которые нужно обсуждать. Вот слово «инвалид» принимаем или нет? И инвалидное сообщество расколото: кто-то — да, кто-то — нет. Но идет обсуждение, и это нормально.
Стратегия российского феминизма, наследующая традицию феминисток европейских и американских, это стратегия давления на язык в том числе через скандал: не договориться, а заставить. Это часто вызывает обратную реакцию. Особенно в нашей сегодняшней действительности, поскольку современная Россия устроена не так, как Европа второй половины ХХ века, здесь стратегия через скандал точно не способствует проведению требуемых изменений для всего общества. Какие-то издания с феминистским уклоном могут перейти на новую терминологию, но оставшуюся часть это скорее оттолкнет. Это первое, что с моей точки зрения не вполне правильно: выбор общественной стратегии.
Второе: феминистское сообщество не является единым, не хочет договориться между собой.
Третье: есть разные лингвистические стратегии. В английском была идея называния профессий с –man и с –woman. Потом решили, что это по каким-то соображениям неудачно, и появилось нейтральное –person. Немцы стали использовать конструкции с inn: Studenten und Studentinnen. Но, вообще говоря, непонятно, почему присутствие феминитива обеспечивает тренд. Я всегда вспоминаю пример с Ахматовой и Цветаевой, которые категорически были против, чтобы их называли «поэтессами». Слово мужского рода не становится оскорбительным для женщины. Слова «поэт», «повар», «лингвист» применимы к мужчинам и женщинам, а слова «поэтесса», «повариха», «учительница» гендерно окрашены. Почему политкорректно называть автора женского пола «авторкой»? Почему так важно подчеркивать женский пол? Непонятно. Одно дело говорить «роженица» — там пол напрашивается...
И этот спор, зачем подчеркивать пол, а не ограничиться одним словом, концептуально не решен. Или вот слово «проститутка» — изначально относилось к женщинам. Но как легко это слово Ленин применил к Троцкому! Он не стал создавать маскулинатив. Если мужчина идет работать в детский сад, то только в фильме его называют «усатый нянь», на самом деле он — няня. Это слово женского рода, но оно не оскорбительно для мужчины. Допустимо использование уже существующих слов для обоих полов и гендеров, поэтому идея раздвоения всех слов на слова мужского рода и женского не очень понятна. Почему именно эта стратегия прокладывает путь к справедливости и равенству?
Ну и отдельный разговор — это использование суффикса –к-. Почему именно так? Можно ведь как угодно, почему «авторка»?
Авторесса?
АП: Авторша, авторица.
МК: Совершенно очевидно, что слово «авторка» вызывает некоторую улыбку. Оно непривычно. На что феминистки справедливо отвечают: а давайте начнем так говорить и через несколько лет привыкнем. Действительно привыкнем. Но общество не едино и не хочет начинать. Конфликт начинается в точке «начнем или не начнем». А поскольку общество дружно не начнет, то произойдет раскол.
АП: Этот раскол мы уже наблюдаем: Линор Горалик попросила сайт Wonderzine, чтобы ее назвали «писатель», и была не всеми понята в соцсетях.
МК: И четвертое: насильно воздействуя на язык, мы теряем его как измерительный инструмент. Сейчас мы с помощью языка, в том числе и русского, можем оценивать степень феминизации или эмансипации общества (а она совершенно точно есть). Более того, слова, которые в XIX веке значили жен — докторша, например, — теперь перешли в разряд обозначения профессии. Хотя для слова «генерал» это пока еще не справедливо.
Я с удовольствием сравнивал феминизацию языка начала XXI века и начала ХХ. В начале ХХ общество в этом смысле продвинулось дальше. Сегодня слово «депутатка» сплошь иронически используется, а в начале ХХ века — только нейтрально. Мне попался текст, в котором рассказывалось, что покончил с собой муж депутатки финского сейма, потому что она получала хорошее жалованье за свою работу, а мужу ежедневно давала мизерную сумму — и он свел счеты с жизнью. Никакой иронии в слове «депутатка». Мы с помощью языка можем измерить социальное устройство общества. Если мы навяжем языку феминитивы, то измерять он уже ничего не будет. И это для меня как для лингвиста большая потеря. Поэтому я за естественное, а не искусственное расширение этого списка слов.
АП: У меня нет уверенности, что расширение этого списка слов достигает цели и приводит к гендерному равноправию. Если у нас есть поэт и поэтка, журналист и журналистка, то вполне естественно считать, что это разные люди. И в этом случае язык начинает оправдывать дискриминацию: одним достаются одна слава и одни деньги, другим — другие.
МК: Слово «поэтка» интересное. Сейчас это очень яркий индивидуальный знак. «Поэтками» среди наших современниц называли себя только два человека: Наталья Горбаневская и Юнна Мориц. Они как бы заново придумали для себя такое самоназвание. Интереснее, когда язык выполняет разные функции, измеряя состояние общества и демонстрируя человеческую индивидуальность, а не существует по приказу. Он мудрое существо, которое плодотворнее наблюдать, чем подчинять.