В издательстве «КоЛибри» вышел том писем Владимира Набокова к жене Вере. Книга так и называется: «Письма к Вере». Владимир и Вера Набоковы прожили вместе более пятидесяти лет — для литературного мира это удивительный пример счастливого брака. Они редко расставались надолго, и все же в семейном архиве сохранилось более трехсот писем Владимира Набокова к жене, с 1923 по 1975 год. Эти письма впервые публикуются в полном объеме на языке оригинала.
30 декабря 1923 г. Прага — Берлин. 30 — XII — 23. Praha Třida Svornosti, 37. Smichov
Дорогое мое счастье,
какая ты была прелестная, хорошая, легкая на этом суматошном вокзале... Ничего я не успел сказать тебе, счастье мое. Но из окна вагона я видел тебя, и почему-то, глядя, как ты стоишь, локтями прижимая шубу и засунув руки в рукава, — глядя на тебя, на желтое стекло в вокзальном окне за тобой и на твои серые ботики — один в профиль, другой en trois quarts, почему-то именно тогда я понял, как я люблю тебя, — и затем ты так хорошо улыбнулась, когда заскользил поезд. А знаешь — ехали мы совершенно исключительно плохо. Вещи наши были рассыпаны по всему поезду, и до границы пришлось торчать стоймя, на сквозняке. Мне так хотелось показать тебе, как забавно пристал к внутренней части тех, знаешь, кожаных фартуков, которые соединяют вагоны, снег мерзлый, похожий на серебряную кукурузу, — ты бы оценила.
Представь себе три комнатки: мебель — некрашеный стол, дюжина стульев, таящих занозы, семь постелей — сплошь деревянных, без матрацoв, с перекладинами вместо днища, и одной кушетки, купленной по случаю. И все. На перекладины протягивается тюфяк — но чувствуешь насквозь деревянные ребра эти, так что утром такая ломота... а в кушетке обитают клопы, которые исчезли было после скипидарной атаки, но вот сегодня появились на потолке, откуда они будут ночью, как жаворонки, падать на спящих — на меня и на Кирилла: я ему рассказал, что двенадцати (через «е» правильнее) клопов довольно, чтобы умертвить человека, но, вспомнив, как ты чудно говоришь: он ведь маленький! — взял, как говорится, слова свои обратно. Добавь ко всему этому неистовый холод в комнатах и нежеланье двух изразцовых печь топиться (что, конечно, для них было бы неприятно), и ты получишь изображенье нашей жизни здесь. Денег нет совершенно, вилок тоже, так что приходится питаться бутербродами. При первой возможности я перевезу маму обратно в Берлин, куда сам приезжаю 5 апреля — минус восемьдесят пять дней (высчитала?). Прагу я еще не видал — да вообще мы с нею в ссоре.
Слушай: как только буду иметь возможность, позвоню тебе отсюда по единственному телефону, находящемуся в этом городе: в доме Крамаржа. Постараюсь — двадцать третьeго (ст. ст.) в 7 часов.
Я тебя очень люблю. Нехорошо люблю (не сердись, мое счастье). Хорошо люблю. Зубы твои люблю. Сейчас я работал, сидел у меня Морн, — он просит передать тебе «сердечный привет». Любовь моя, знаешь, мне просто очень скучно без тебя. У меня такое чувство, будто ты все стоишь на вокзале, как я видел тебя на последях, — точно так же, как тебе, вероятно, все кажется, что я стою у вагонного окна, в котелке. До суда — испанский твой роман прелестен, дальше — плохо. Завтра передам пакет.
Как мне хотелось бы, чтоб ты сейчас мне говорила — проникновенно так: но ты ведь мне обещал?!. Люблю тебя, мое солнце, моя жизнь, люблю твои глаза — закрытые, все хвостики твоих мыслей, твои протяжные гласныe, всю душу твою от головы до пят. Я устал. Ложусь. Люблю тебя.
В.
31 (?) декабря 1923 г. Прага — Берлин, Ландхаусштрассе, 41. 3〈1〉 — XII — 23. Trida Svornosty, 37. Smichov Praha
От тебя еще ни слова, моя любовь, — вероятно, завтра будет. А если нет? Знаешь, я не думал, что я так заскучаю по тебе («Ах, ты не думал!..»). Нет, — это просто оборот речи, чтобы сказать тебе, моя хорошая, мое счастье, how I long for you (как ты мне нужна). А меж тем я отсюда выберусь только 17-го — хочу кончить моего Морна, а то еще один переезд, и он раcсыплется. Это человек, который совершенно не переносит чувство новоселья. Вчера за весь день я написал всего две строчки, и то я их вычеркнул сегодня. Сейчас пошло неожиданно хорошо, так что завтра кончу первую сцену третьего акта. Я почему-то очень touchy относительно этой вещи. Зато с каким наслажденьем я читал ее двум людям — тебе и вот на днях маме. Третий человек, который понимал каждую запятую, оценивал мне дорогие мелочи, — был мой отец. Мама всегда вспоминает это, когда я читаю что-нибудь, — и больно.
Только что я написал Татаринову, прося его 6-го или 7-го поместить в «Руле» объявленье, что я (имя рек) ищу комнату с пансионом в русской семье. Иначе выйдет слишком дорого. Твой пакет я, к сожаленью, оставил в поезде. Я в «полном отчаяньи»! На самом же деле я третьего дня отнес его по адресу, — который ты написала едва слышным шепотом... Знаешь, что мне сейчас захотелось? Видеть, как ты приседаешь на одно колено, всходя с мостовой на панель (Аставь!..). Я тебя сегодня так люблю, что, кажется, пишу глупости.
Вот что я пока заметил в Праге: очень много ломовых и на магазинах такие надписи, как когда француз вставляет в роман русские словечки, желая щегольнуть, — и щеголяет безграмотно. Кроме того, здесь есть широкая река — подо льдом. Кое-где расчищены площадки под каток. На каждом таком ледяном квадрате катается по одному мальчишке, ежеминутно шлепаясь. На него смотрят зеваки с громадного старинного моста, по которому влачится ломовик за ломовиком. У одного конца моста стоит толстый человек в мундире, и каждый прохожий должен платить ему медяк за право перехода на другую сторону. Обычай старинный, феодальный. Трамваи маленькие, краснобокие, и внутри, на крюках, висят последние журналы — для общего пользования. Хороший город?
Вчера мне один профессор рассказывал, что, когда его дочке было всего несколько месяцев, она часто притворялась, что падает в обморок. Потом, когда она немного подросла, он ее пугал следующим образом: он сидит, читает, она играет на полу. Вдруг он опускает книгу, делает страшные глаза, проводит рукою по лбу и говорит медленно: «Знаешь, Машенька, я, кажется, превращаюсь в орла...» Она — в слезы: «Вот всегда тебе что-нибудь кажется, когда никого нет в квартире...»
Завтра в семь часов я постараюсь с тобой «созвониться». Это будет, вероятно, мучительно, — но мне хочется услышать хоть краешек твоего голоса. А что-то будет в Берлине, моя любовь? Поедешь ли ты со мной в Америку? О, если б ты знала, как мне противна этакая угловатая жизнь, денежная суета, отвратительные переводы, над которыми нужно корпеть, — и гроши, гроши... А я ведь bourgeois в житейских вещах. Автомобили Крамаржа, его мраморная ванна, слуги — меня бесят... Buffon надевал кружевные маншеты, когда садился работать. Мне, понимаешь, нужны удобства не ради удобств, а затем, чтоб не думать о них — и только писать, писать — и развернуться, громыхнуть... А в конце концов — кто знает, — может быть, оттого, что я пишу «Господина Морна», сидя в шубе, на арестантской кровати, при свете огарка (это, впрочем, почти поэтично), он выйдет еще лучше. Не терпится мне прочитать тебе пятую сцену.
Знаешь ли ты, что ты — мое счастие? Ты вся создана из маленьких стрельчатых движений — я люблю каждое из них. Думала ли ты когда-нибудь о том, как странно, как легко сошлись наши жизни? Это, вероятно, у Бога, скучающего в раю, вышел пасьянс, который выходит не часто. Я люблю в тебе эту твою чудесную понятливость, словно у тебя в душе есть заранее уготовленное место для каждой моей мысли. Когда Монтекристо приехал в купленный им дворец, он увидел, между прочим, на столе какую-то шкатулку и сказал своему мажордому, который при ехал раньше, чтобы все устроить: «Тут должны быть перчатки». Тот просиял, открыл эту ничем не замечательную шкатулку, и действительно: перчатки. Я немного запутался в образе — но это как-то относится к тебе и ко мне. Знаешь, я никому так не доверял, как тебе. Во всем сказочном есть черта доверчивости.
Я боюсь, это вышло очень спотыкающееся письмо. И не совсем грамотное. Я за последнее время столько говорю пятистопным ямбом, что трудно писать прозу. Слушай: позвони как-нибудь на бывшую мою квартиру в полночь или даже позже. Я тоже просил сделать Татариновых и Струве. Жильцов хочу обрадовать.
Целую тебя, мое счастие, — и ты помешать мне не можешь...
В.
8 января 1924 г. Прага — Берлин, Ландхаусштрассе, 41
Hullo! (слегка задыхаясь). Здра-аствуй (тихо и мягко — такое слово-подушечка).
Нет, не удалось мне позвонить тебе, моя любовь... Зато получил сегодня — наконец — твое чудное (звездное!) письмо. Ты знаешь, мы ужасно похожи друг на друга... Например, в письмах: мы оба любим 1) вставлять незаметно иностранные слова, 2) выдерживать из любимых книг, 3) переводить впечатленье одного чувства (например, зрительного) на впечатленье другого чувства (например, вкусового), 4) просить в конце извинение за мнимый вздор; и еще многое другое. Ты очень хорошо написала про себя, моя хорошая: я тебя увидел. И захотелось еще больше растрепать. А в маске ты действительно не смеешь ходить. Ты — моя маска... Хочешь знать, какой у меня вид из окна, благо любишь снег? Так вот: широкая белизна Молдавы, и по белизне этой с одного берега на другой проходят черные силуэтики людей, похожие на нотные знаки: так, например, фигурка какого-нибудь мальчишки тянет за собой значок диеза: санки. За рекой — снежные крыши в далеком легком небе; а направо — тот феодальный мост, о котором я уже тебе писал.
Морн растет, как пожар в ветряную ночь! У меня осталось всего две сцены сочинить, причем уже есть самый конец последней — восьмой — сцены. Я пишу Лукашу, что это все — блистательный пустяк, но не верю... Впрочем...
Господи, как я хочу тебя видеть... Глаза мои милые... Не знаю, что с тобой сделаю при встрече. Не могу дольше писать сегодня — надо идти на вечер. Меня вывозят в свет! Из моих знакомых тут только вечно юный Сергей Маковский. Люблю тебя. Бесконечно.
В.
Только что вернулся с вечера у Крамаржа. Непременно должен тебе привести диалог, который там «имел место» (галлицизм).
Дама (пожилая).
А как вам нравится Прага? (следует несколько строк относительно красоты Праги. Пропускаю. Затем:) Вы поступаете в здешнюю гимназию, не правда ли?
Я.
???
Дама.
Ах, простите, — у вас такое молодое лицо... Значит, вы будете слушать лекции. Какой факультет?..
Я (с грустной улыбкой).
Я кончил университет два года тому назад. Два факультета — естественный и филологический.
Дама (теряется).
А... вы, значит, служите?
Я.
Музе.
Дама (немного оживляется).
Ах, вы — поэт. И давно пишете? Скажите, вы читали Алданова — занятно, не правда ли? Вообще, в наше трудное время книги очень помогают! Возьмешь, бывало, Волошина или Сирина — и сразу на душе легче. Но сейчас, знаете, книги так дороги...
Я.
Да, чрезвычайно дороги (и скромно удаляюсь инкогнито).
Веселенький разговор? Я тебе привел его буквально.
Счастье мое, знаешь, завтра ровно год, как я разошелся с невестой. Жалею ли? Нет. Это должно было так случиться, чтоб я мог встретить тебя. После «Господина Морна» я напишу второе — заключительное — действие «Скитальцев». Вдруг захотелось. А сейчас тушу свечу — и спать. Нет, еще почитаю немножко. Люблю тебя, моя хорошая. Пиши мне почаще — а то я не могу. И семнадцатого встреть на вокзале.
В.