Смерть — неотъемлемая часть жизни человека, и в каждом обществе на всех исторических этапах существует своя традиция отношения к этому явлению. Изучая комемориальные практики прошлого, историки могут сказать многое о ценностях той или иной культуры. В конечном итоге отношение людей к смерти отражает их отношение к жизни. В издательстве «Новое литературное обозрение» вышла книга историка Моники Блэк «Смерть в Берлине: от Веймарской республики до разделенной Германии». В ней автор рассказывает о «культуре смерти» в Берлине в период с 1920-х до начала 1960-х годов.
С разрешения издательства «Новое литературное обозрение» «Лента.ру» публикует отрывок из книги Моники Блэк «Смерть в Берлине: от Веймарской республики до разделенной Германии», посвященный героизации смерти на войне.
Трансформация системы ценностей после Первой мировой войны, как мы видели, привела к трудноуловимым переменам в похоронных практике и эстетике и в паттернах скорби и веры. Однако различить взрывоопасную проблему поминания погибших в войну в веймарском Берлине было отнюдь не трудно. Эта тема имеет первостепенное значение не только для понимания, каким образом берлинцы в целом, как группа переживали свою скорбь по погибшим в войну, но и, как я полагаю, для понимания веймарской политики и даже — к 1930 году — растущей популярности нацизма. Проблема погибших в войну — а точнее, факт, что спустя десять с лишним лет после прекращения огня республика все еще не нашла способа публично чествовать их, — со временем стала даже более острой.
В начале ноября 1928 года Гюнтер Ден покинул Берлин: он был приглашен в Магдебург выступить с речью в Ulrichskirche [нем. — церкви Св. Ульриха] на тему «церковь и национальное согласие». Ден призвал протестантскую церковь как таковую пересмотреть свой взгляд на «смерть за отечество» и подвергнуть переоценке историю энергичной поддержки церковью квазисакрального культа смерти на поле боя в Германии. В бесчисленных проповедях начиная с освободительных войн пасторы приравнивали смерть солдата к жертве, принесенной Христом на кресте, поднимая ее тем самым до уровня трансцендентного акта и святомученичества. Сами протестантские церкви служили местом поминовения погибших на войне: таблички с перечнями их имен украшали стены практически каждой деревенской часовни и каждого городского собора по всей стране. Именно это обстоятельство вызывало у Дена особенное беспокойство. В Магдебурге он проповедовал:
Мы вполне справедливо желаем оказать должное почтение смерти; но мы должны при этом говорить правду. <...> Убитые [на войне] сами стремились убивать.Посему приравнивание [смерти на войне] к жертве Христовой невозможно. <...> Правильно ли тогда воздвигать в церквях памятники павшим. [?] Не нужно ли оставить это политической власти?
Эти слова вызвали шквал гнева. Возможно, свою роль сыграло здесь то, что они прозвучали всего за несколько дней до Поминального воскресенья, то есть того дня, когда, начиная с военного противостояния Наполеону, протестанты оплакивали погибших на войне, посещали могилы и проводили поминальные службы. Дена обвинили в приравнивании павших на Первой мировой войне к убийцам. Против него был организован массированный протест в прессе, особенно со стороны völkisch [нем. народных] групп, таких как Немецкая национальная народная партия (Deutschnationale Volkspartei — DNVP).
Магдебургский конфликт сказался спустя два года: баденский министр культуры назначил Дена профессором практического богословия в Гейдельберге, но его подверг критике на страницах христианско-националистического издания «Eiserne Blätter» редактор-теолог Готтфрид Трауб, который был членом НННП, и назначение отменили. Затем Ден был определен на богословский факультет в Галле, но и там местный Национально-социалистический студенческий союз стал распространять третировавшие его листовки. Очень скоро назначение в Галле было отозвано; работы Дена подверглись аутодафе. Спустя много лет он писал в мемуарах: «[Считалось,] что обсуждать тему "церковь и национальное согласие" можно лишь в тиши церковных кругов. Вот что я вспомнил тогда; но я ошибался».
Пожалуй, Дену, выступавшему с магдебургской речью спустя десять лет после окончания войны, можно простить допущение, будто его коллеги-протестанты были готовы обсуждать без эмоций как безграничную лояльность и поддержку их церковью государства в его развязывании войн, так и вопрос, правильно ли думать о погибших на войне как о священных жертвах, идущих по стопам Христа. Он, очевидно, не смог предвидеть феноменально негативную реакцию, вызванную этим — и любым другим — оскорблением памяти погибших на войне.
В известном смысле Ден попросту не осознал, насколько мучительной оставалась для послевоенного немецкого общества эта тема. Если использовать термин «удобная память» для обозначения надежного, политически незамысловатого нарратива, который общество вырабатывает для объяснения — и забывания — того в своем прошлом, что доставляет дискомфорт, то Веймарская республика за все долгое послевоенное десятилетие так и не обрела ничего подобного. Она никогда не поминала умерших, так как не было решено, что же значит смерть на войне.
Являются ли умершие христиане мучениками, чья преображающая жертва должна быть увековечена в церковных списках? Или они, как заявляли некоторые левые, были пушечным мясом реакционных сил, нечестивого союза военщины, промышленности, церкви и имперского государства? Как считали правые völkisch [ультранационалисты], погибшим нанесли удар в спину коммунисты, евреи и уклонисты в тылу; но одновременно они были героями, чью доблесть не запятнало поражение, подписанное нелегитимной и презренной республикой. Республиканцам же вопрос казался более сложным: можно ли видеть в смертях Первой мировой жертву «во имя Volk [нем. — «народа»] и отечества», если отрицать при этом легитимность авторитарного и агрессивного Kaiserreich [нем. — «имперского государства»], ради которого, как считается, были отданы эти жизни?
На улицах веймарского Берлина многие были готовы отвечать на данные вопросы насилием. В 1924 году на Кёнигсплаце была предпринята попытка провести поминальную службу в честь погибших. Толпа заполнила площадь, на которой установили черный катафалк — символ павших. В знак компромисса были вывешены и имперский, и республиканский флаги. После короткой речи, завершавшейся словами надежды: «Дух умерших будет жить во всех нас, во всем немецком народе», — президент Эберт попросил две минуты тишины. Все было замерли, но тут же толпа набросилась на группу с антивоенными лозунгами — во главе, как писала пресса, с коммунистами, певшими Internationale [франц. — «Интернационал»]. В ответ националисты запели Die Wacht am Rhein [нем. — «Стража на Рейне»]. Другие пытались петь национальный гимн. Быстро завязалась жестокая драка; были арестованы десятки людей, один полицейский получил ножевое ранение.
Конечно, бывали в городе и более успешные попытки примирительного поминовения погибших. В 1920 году частный, финансируемый спонсорами Народный союз Германии по уходу за военными захоронениями (Volksbund Deutsche Kriegsgräberfürsorge) — организация, созданная после Первой мировой войны для ухода за немецкими военными могилами и кладбищами за рубежом — соединилась с несколькими ветеранскими группами для формирования независимого от государства «движения», чтобы установить день поминовения погибших. К 1924 году Народный союз отпраздновал первый День народной скорби (Volkstrauertag), который повторялся с тех пор каждое 1 марта. Берлин стал центром этих празднеств, проходивших в пленарном зале Рейхстага. Присутствие духовенства, представителей правительства и чиновников бюро ЗАГС помогало придать этим мероприятиям некую национальную легитимность.
Но сама республика все же так и не смогла «разработать официальную мемориальную церемонию под свою ответственность» именно потому, что не сложился консенсус, как, где и когда вспоминать погибших, не говоря уже о том, что все это должно значить. Вплоть до конца республики День народной скорби оставался праздником, который спонсировали институты, не принадлежащие национальному государству.
<...>
В конце 1920-х — начале 1930-х годов фольклористы свидетельствовали, что от 10 до 29 процентов жителей Берлина и его окрестностей верили в возможность возвращения мертвых. Это далеко от сути дела, но все-таки заслуживает внимания как часть общего круга вопросов, которым обычно уделяли внимание исследователи недавней германской истории. Герберт Дервайн отметил случай, произошедший в 1913 году в Западной Пруссии: умершая женщина — так считалось — возвращалась, чтобы «собрать» родных: девятеро из них ушли из жизни вскоре после ее смерти; ее выкопали и обезглавили. В 1921-м Ганс Науман сообщал в исследовании «примитивной социальной культуры», что незадолго до того в Йене похоронили труп бродяги со связанными руками и ногами, чтобы «раз и навсегда прекратить его бродяжничество».
По словам Наумана, такие случаи «можно, наверное, перечислять бесконечно». Профессор истории религии Карл Клемен в исследовании 1920 года, посвященном теме загробной жизни в культурах по всему миру, писал, что опыт Первой мировой войны, по его мнению, сделал вопрос о жизни после смерти особенно насущным: «...Мы не можем не спрашивать, были ли жизни жертв войны только возложены на алтарь отечества или каждая имела свою, внутреннюю, ценность? А если да, то действительно ли со смертью все заканчивается — или продолжается?»
Между тем была одна партия, которая не только лучше других понимала глубину скорби немцев по погибшим в войну, но и смогла создать вокруг этих смертей священную и магическую ауру, которой так жаждали многие современники. Все, на что были способны левые, — приписывать миллионы смертей махинациям политиков и крупного бизнеса и заявлять, что массовая гибель оказалась бессмысленной. А вот Адольф Гитлер, назначивший себя главным заступником погибших на войне, не переставал упоминать о величии их жертвы и всегда претендовал на то, чтобы выступать в их интересах. Во многом нацистская мистика расцвела из обещания, что дружное племя воинов сможет восторжествовать над пресной рутиной жизни и смерти и превратить миллионы забытых и жалких трупов в славных предков господствующей расы.
Германское величие, военная мощь, возвращение утраченных территорий, конец политики, более глубокомысленная коллективная жизнь — все это должно было компенсировать смерти Первой мировой и наделить смыслом массовое убийство миллионов молодых людей. По крайней мере в этом отношении нацизм представлял собой движение, вдохновленное и руководимое желанием искупить смерть. Соответственно немецкая культура при нацизме была пронизана образами смерти и повседневными наставлениями о почитании мертвых.
Более того, мученики нацистского движения изображались принесенными в жертву священной немецкой идее и мстителями за погибших на войне — «преданных неблагодарной и трусливой республикой». Так, когда Йозеф Геббельс организовывал похороны Хорста Весселя, члена СА, убитого коммунистами в 1930 году, он прибег к высокому театральному стилю. Это оказалось непросто: пока процессия шла от дома Весселя к Николаевскому кладбищу, находившемуся в берлинском районе Митте, группа людей попыталась сорвать флаг со свастикой с гроба в качестве трофея. Приближаясь к кладбищу, участники церемонии столкнулись с еще одним поруганием — оставленной ночью надписью на стене, гласившей, что Вессель был сутенером. Оскорбления не закончились и тогда, когда похоронная процессия достигла кладбища: погребение происходило под градом камней, которые почти без остановки швыряли протестующие из КПГ. Но несомненно, благодаря этим атакам процедура получила некое самооправдание и ее цель приобрела эмоциональную силу.
В своем надгробном слове Геббельс назвал Весселя «бессмертным <...> солдатом германской революции, <...> всегда готовым пожертвовать жизнью». И добавил, что ему видится, как «маршируют колонны, бесконечные, бесконечные. Униженный народ поднимается и начинает движение». Нескончаемая армия мертвецов заполонила землю.
В начале 1930-х, как никогда прежде, общественность была готова услышать эти слова. По замечанию историков, около 1929 года возникла целая волна военных и прославляющих смерть книг и фильмов, сопровождавшаяся уменьшением количества пацифистской литературы. По меньшей мере один исследователь заключил, что виной тому — экономический кризис после депрессии, еще сильнее подорвавший веру в демократическую систему. Хотя неясно, почему экономический спад должен непременно привести к милитаризму. Так или иначе, начиная с 1929 года наблюдалась «возросшая готовность общественности заменить демонстративным активизмом и милитаризмом любое горе от опыта утраты, принесенной войной». Был ли сам милитаризм ответом на горе во все более хаотичных и политически напряженных условиях? Отсутствие ли консенсуса о смысле Первой мировой и вызванных ей смертей усложнило «примирение» с ними? Или же неспособность найти консенсус по поводу смерти на войне подорвала веймарскую политику?
<...>
Мертвые не обеспечили Гитлеру германского канцлерства, но придали вес и эмоциональную мощь его политическим и иным претензиям.