Борис Пастернак родился 10 февраля (29 января по старому стилю) 1890 года. Впрочем, для истории литературы всегда важнее, когда в молодом одаренном человеке рождается поэт, и поэт истинный. Обычно это тоже известно достаточно точно. В связи с Пастернаком 100-летний юбилей данного события следовало бы отмечать два с половиной года назад.
Именно летом 1912-го талантливый начинающий композитор и перспективный практикант-философ Борис Пастернак в одночасье преобразился в поэта. Причем случилось это не в Москве и вообще не в России, а в Германии, в средневековом университетском городке Марбург, где московский студент проходил летнее обучение лично у основателя Марбургской философской школы неокантианства Германа Когена. А через год можно отметить вековой юбилей раннего лирического шедевра Пастернака, стихотворения «Марбург», посвященного как раз тем событиям. Позднее, в 1931-м, поэт подробно описал их в автобиографической повести «Охранная грамота».
Что же там произошло? Обычное для такого возраста дело: любовная катастрофа. В Москве Пастернак давал уроки дочкам тогдашнего чайного короля России Давида Высоцкого, Иде и Елене (бренд Wissotzky Tea и по сей день процветает, правда, не в нашем отечестве). Даже не уроки, а так, без особой системы — просто папаша немного платил хорошо образованному юноше за «умные разговоры» с барышнями. Пастернак без памяти влюбился в старшую сестру, Иду, хотя младшая, Елена, больше ему благоволила. Так вот, в июне 1912 года девушки по дороге из Парижа в Берлин, где их ждали родители, заглянули в Марбург, чтобы навестить своего московского друга Бориса. Они провели с ним несколько дней (с 12 по 16 июня), и перед их отъездом Борис решил объясниться:
Я вздрагивал. Я загорался и гас.
Я трясся. Я сделал сейчас предложенье, —
Но поздно, я сдрейфил, и вот мне — отказ.
Как жаль ее слез! Я святого блаженней.
Так начинается тот самый лирический шедевр, стихотворение «Марбург», написанное в 1916 году. Провожавший барышень на вокзале Пастернак, когда поезд уже набирал ход, вскочил без билета в вагон. Кондуктор был в ярости, но девушки сунули ему деньги, и весь этот странный любовный треугольник благополучно прикатил в Берлин (между прочим, более 700 километров от Марбурга). Родителям показывать Бориса в таком состоянии не было никакой возможности — расстались на вокзале. Пастернак прорыдал всю ночь в номере дешевой гостиницы, а на следующий день вернулся в Марбург.
В стихотворении Берлина нет, все это описано в «Охранной грамоте» (тоже, впрочем, без продолжения истории с Идой, хотя оно было). Но свои переживания Пастернак передал, разумеется, достоверно, просто сжал это до одного дня, о котором и идет речь в чаще всего цитируемой строфе «Марбурга»:
В тот день всю тебя, от гребенок до ног,
Как трагик в провинции драму Шекспирову,
Носил я с собою и знал назубок,
Шатался по городу и репетировал.
Вот такие страсти, чрезмерные, пожалуй, даже для сверхэмоционального Бориса Леонидовича. Но все это осталось бы (и, в принципе, осталось) лишь прискорбным фактом его личной жизни, если бы в Марбурге произошло только это. Дело в том, что в те дни произошло не только это. А точнее, по-настоящему, по большому счету, в Марбурге произошло совсем другое: рождение поэта, причем гениального.
Пастернак уже пробовал себя в стихах, но не слишком серьезно. А тут, вернувшись из Берлина, он в прямом смысле слова задвинул всю философию под кровать (четыре тюка фолиантов и конспектов) и «основательно занялся стихописаньем». Музыка, философия, поэзия… Наконец, выбор сделан: поэзия. И не скажешь, что это выбор самого Пастернака. Конечно, все, что происходило раньше, — та же музыка с философией, — имело большое значение, все к тому вело. Но это видно только сейчас, задним числом. А тогда у Пастернака на самом деле просто не было выбора.
И то, что с ним случилось в горячке любовного несчастья, стало огромным счастьем для русской поэзии, ну и, разумеется, в конечном счете, для самого Пастернака. И «Охранная грамота» повествует, прежде всего, об этом. И это очень важно, важнее всего.
Вот как Пастернак описывает момент поэтического рождения — не только своего, вообще: «Мы перестаем узнавать действительность. Она предстает в какой-то новой категории. Категория эта кажется нам ее собственным, а не нашим, состояньем. Помимо этого состоянья все на свете названо. Не названо и ново только оно. Мы пробуем его назвать. Получается искусство». Да, только так, а не иначе. Искусство — это всегда новое «называние». Причем такое, которое оказывается «узнаваньем» (о чем говорил еще Аристотель), то есть то, что уже есть в мире и в человеке, но доселе было нам неведомо. Поэтому искусство так потрясает — оно пересоставляет нашу человеческую суть, каждый раз приближая нас к самим себе.
И искусство всегда возникает целиком, поэзия в том числе. Этому может предшествовать пора ученичества, или вот сразу является такой 15-летний Пушкин с «Воспоминаниями в Царском Селе», и слезы брызжут из глаз старика Державина. Этот Пушкин и Пушкин каменноостровского цикла («Не дорого ценю я громкие права», «Отцы-пустынники и жены непорочны») — все тот же, как бы ни отличались его юношеские стихи от зрелых шедевров. Поэтому Пастернак и пишет: «Самое ясное, запоминающееся и важное в искусстве есть его возникновенье, и лучшие произведенья мира, повествуя о наиразличнейшем, на самом деле рассказывают о своем рождении». Вот что такое рождения поэта, вот что на самом деле произошло в Марбурге и произошло бы обязательно, пусть и не в Марбурге, и даже если бы Ида Высоцкая, через пару лет вышедшая замуж за банкира Фельдцера, ответила другу Борису взаимностью.
Но вышло как вышло, и то, что Пастернак обдумал и пережил в Марбурге, не только послужило материалом для его раннего лирического шедевра, но и, как видим, стало для него основой понимания искусства вообще, в том числе и своего собственного. В Марбург Пастернак приехал заниматься философией. В Марбургской школе его привлекали, во-первых, высокий творческий дух, антидогматизм, всегда свойственный подлинному напряжению мысли, и, во-вторых, историзм, умение брать каждую проблему в ее реальном культурном контексте, добиваясь максимальной конкретности. Школа говорила не о стадиях мирового духа, а о «почтовой переписке семьи Бернулли». Такое же стремление к конкретности было важнейшим для самоопределения всей постсимволистской поэзии, и Пастернак тут был в первых рядах.
Неокантианство, как и ряд других философских школ конца XIX — начала ХХ века, отказывалось от спекулятивности прежней метафизики. Акмеисты и футуристы избавлялись от спекулятивности символизма. Литературовед Лидия Гинзбург называла этот процесс переходом поэзии от дедуктивного метода к индуктивному.
Символизм освободил русское искусство от утилитарности, напомнив о его изначальном предназначении. Пастернак и другие поэты следующего поколения почувствовали необходимость эту вновь обретенную свободу уточнить, конкретизировать.
Романтическая позиция символистов уже не годилась. Символисты воспринимали красоту как мистическое измерение косного мира, открывающееся только взгляду вдохновенного художника. Пастернак отвергает противопоставление «поэтов» и «непоэтов». Мир для него отнюдь не косен.
Ведь все зависит от того, что понимать под миром, действительностью. Философский учитель Пастернака, глава Марбургской школы Герман Коген считал, что предмет познания не «дан» познающему субъекту, а «задан». Предмет постепенно определяется в серии актов категориального синтеза и остается всегда незавершенным, поскольку каждый синтез открывает новые возможности для последующих синтезов. Искусство имеет дело не с отдельным предметом, не с частями мира, а с его целым. И Пастернаку было очевидно, что это целое тоже «задано» — как загадка мира. Что бы ни изображало искусство, изображение становится искусством только тогда, когда приоткрывает эту загадку, проливает на нее свет, совершает свое «новое называние». Нет нужды говорить о косном мире, потому что искусство возникает только в живом мире, человеческом. А жизнь пребывает в постоянном движении.
Искусство, подчеркивает Пастернак, интересуется не человеком, а образом человека, который на самом деле «больше человека». Но создание образа не самоцель. Важнее то, что образ «может зародиться только на ходу». Задачу поэта Пастернак видит в «пересадке изображенного с холодных осей на горячие, в пуске отжитого вслед и в нагонку жизни». Лишь такой образ в состоянии поспеть за «успехами природы». А живая природа, «живой действительный мир» — совершенное творение, «единственный... без конца удачный замысел воображения», служащий поэту примером даже больше, чем «натурой и моделью».
В «Охранной грамоте» Пастернак говорит, что он бы свою эстетику строил на двух понятиях — силы и символа. В рамках самосознания, поясняет он, сила — это чувство, то есть эмоциональное отношение к миру. А вообще, пастернаковская «сила» — это дух искусства, его движитель, то, благодаря чему оно рождается. Наличием этой универсальной силы, «фигурой всей своей тяги», искусство и символично, то есть определяется как самостоятельная сущность, как особый факт человеческого мира. И ничем, кроме «движущегося языка образов», иносказания, этой силе себя не выразить.
Искусство — запись действительности, смещенной чувством, точнее запись самого этого смещения. Перенесенные на бумагу «особенности жизни становятся особенностями творчества». Особенности творчества — это так называемые приемы, которые всячески изучаются литературоведческой наукой.
Тут Пастернак вступает в неявную полемику с формалистами (литературоведческой школой 1920-х годов, из которой вышли такие титаны, как Виктор Шкловский, Роман Якобсон, Юрий Тынянов, Борис Эйхенбаум и, кстати, процитированная выше Лидия Гинзбург) и решительно отдает предпочтение «особенностям жизни». Отсюда его знаменитые формулировки типа «искусство — не фонтан, а губка», «книга есть кусок горячей, дымящейся совести» и т.д. Не случайно они перекликаются с мандельштамовским «диким мясом» и «сумасшедшим наростом». Постсимволистская поэзия не нуждалась больше в мистических подпорках и осознавала себя и, вообще, всю культуру органическим образованием вечно движущейся жизни, неизменной в своей человеческой (или божественной — что в данном случае одно и то же) основе.
И Борис Пастернак сначала стал одним из лидеров этой поэзии (близким к футуристам, к Маяковскому), а потом полузапрещенной «иконой» советской интеллигенции, гуру молодых поэтов «оттепели», нобелевским лауреатом и автором романа, по которому Голливуд снял немыслимо «клюквенный» фильм про азиатского героя-любовника Yuri Zhivago и русскую красавицу Lara. И совершенно точно, что он был гениальным русским лириком, чье рождение как поэта волею обстоятельств состоялось в немецком средневековом университетском городке Марбург.