Накануне, 23 декабря, на свободу вышли участницы панк-группы Pussy Riot Мария Алехина и Надежда Толоконникова. Они были выпущены в рамках широкой амнистии, объявленной к 20-летию российской Конституции. Активистки находились в заключении с весны 2012 года. Мария Алехина, освободившаяся первой, заявила, что отказалась бы от амнистии, если бы могла, поскольку не считает ее гуманным актом. Участница Pussy Riot отметила, что по амнистии «не освобождается и десяти процентов заключенных», а в тюрьмах останется большое количество беременных женщин и матерей. Вечером того же дня «Лента.ру» поговорила с Алехиной.
Выйдя из нижегородской колонии, Мария Алехина отправилась не домой, а к местным правозащитникам — чтобы обсудить ситуацию в ИК-2. Она заявила, что опасается репрессивных мер по отношению к другим заключенным этого исправительного учреждения, и пообещала заниматься их правами в будущем. Похожие вещи в Красноярске говорила и Надежда Толоконникова — по ее словам, вместе с Алехиной они планируют некий правозащитный проект.
В беседе с «Лентой.ру» Мария Алехина рассказала о том, что в исправительной колонии ей часто бывало страшно — из-за бессилия «перед общим порядком вещей, в котором люди предают друг друга, хотя вчера они ели из одной тарелки». При этом активистка сказала: «Для меня что есть этот забор, что нет его», — и отметила, что у нее была «репутация человека, который ищет нарушения». Участница Pussy Riot заявила, что после акции в храме Христа Спасителя не была готова к аресту. «И тем лучше: я это [заключение] прожила полнее», — добавила она. Мария Алехина вообще с наибольшим интересом рассказывала о порядках в колонии и своих правозащитных планах, нежели о деятельности панк-группы и личных отношениях.
В ночь с понедельника на вторник Мария Алехина вылетела в Красноярск, чтобы встретиться с Надеждой Толоконниковой. «Лента.ру» взяла интервью у Алехиной в самолете.
«Лента.ру»: Почему ты сразу после освобождения решила поехать к нижегородским правозащитникам?
Мария Алехина: Я хотела понять, как мы можем завершить то, что начали. Мы проделали такой нехилый объем работы, поговорили с 30, наверное, заключенными, записали их слова на диктофон, пересняли кучу расчетных листов и других доказательств [махинаций на производстве в колониях]. Я хотела узнать, в какие сроки [правозащитники] смогут перевести эти доказательства в бумажки, а я — связаться с девочками, чтобы они им подкинули новых заявлений. Потому что я дала слово не оставлять заключенных, они на меня надеются.
Как они себя чувствуют после разговоров с правозащитниками?
Не то чтобы страх [перед администрацией]; я вижу, что они очень хотят довести дело до конца, хотят результата. Они впервые поверили. Впервые человек, который уже сидел четыре года, ждет результата, а я чувствую, что от меня этот результат зависит.
Почему ты стала заниматься правами заключенных?
Я видела две колонии, и в Березниках, например, была такая ситуация: когда я вышла из одиночки, через актив, через осужденных, плотно работающих с администрацией, была дана установка всей зоне: вообще не приближаться к Алехиной!
Ты заметила, что говоришь осУжденных, а не осуждённых?
Да, конечно, а как же (смеется). Так вот, когда все заключенные перестали со мной общаться и на работе, и в отряде, мне сразу стало понятно, чьих это рук дело. Потом они [администрация] поняли, что это не работает, вести разговор о завышенных трудоднях я не перестану, и на меня опять стали оказывать давление. В январе [2013 года] в колонию приехали люди из СПЧ [Совета по правам человека], немного выровняли ситуацию: принудительный рабочий день не длинней восьми часов действовал, быть может, месяца два или три. Потом администрация спустила все на тормозах, опять ввели 12-часовой и даже 14-часовой рабочий день.
В шесть утра заключенные выходят, в половине восьмого вечера возвращаются. Доходило до того, что администрация заставляла некоторых осужденных подходить ко мне и говорить: «12-часовой рабочий день нам очень нужен, он нам очень нравится!» Оплата — такие же гроши, как были, на их лица после дня работы страшно смотреть, но «им все очень нравится». Я видела только одного человека, который смеялся им в лицо и говорил: «Вы это кому-то другому расскажите, я лично буду работать по восемь часов!» В итоге вся зона работала на то, чтобы мы с этой заключенной не пересеклись. Очень смешно, совершенно тоталитарная история.
Как это делалось?
Допустим, если я иду в медсанчасть, перекрывается моя «локалка» и не открывается ее «локалка», и наоборот. Все обычные приемы, слежка, ничего удивительного. В итоге, когда я приехала в Нижний Новгород и поняла, что я могу гулять по зоне, что нет «локалок», я могу ходить сама, что в плане перемещения, в плане самостоятельности местным заключенным гораздо больше дано… Первые два месяца у меня было состояние эйфории. А потом я узнала колонию поближе.
История такая: я поехала на суд, сказала, сравнивая колонию в Нижнем Новгороде с колонией в Березниках, что у первой колонии выше рейтинги, и вообще, мне адвокаты сказали, что эта колония является одной из лучших. В тот же день, когда я вернулась в зону, ко мне подошли осужденные, посмотрели на меня, сказали: «Как ты вообще можешь так говорить? Пойдем, мы тебе все покажем». Они мне показали свои расчетные листки, рассказали о том, как они живут, потому что я ничего этого не видела: ни в библиотеке, ни в тех условиях, которые мне создала администрация.
Потом я познакомилась с Ольгой Шалиной, активисткой «Другой России». Ольга рассказала мне свою историю: она, будучи человеком предельно активным, посредством каких-то мероприятий, организаций концертов, спектаклей, КВНов, вывела колонию на первое место. А потом ее посадили в ШИЗО просто из-за того, что я приехала, поскольку администрация, на мой взгляд, тупо не хотела, чтобы две активистки пересекались. В ШИЗО к ней подсадили провокатора, то есть поступили максимально несправедливо с одним отдельно взятым человеком, который, в принципе, был за них.
Тебе самой в колонии часто было страшно?
Страшно? Да, часто. Были ситуации, когда ты ощущаешь собственное бессилие перед каким-то общим порядком вещей, в котором люди предают друг друга, хотя вчера они ели из одной тарелки, а после этого предательства завтра они снова могут начать есть из одной тарелки. От принципов человека не остается ничего: мы не можем говорить о категориях нравственности, морали или аморальности, поскольку в их [заключенных] мышлении больше этих категорий не знают. Задачи идут чисто тактические — как быстрее сдать. А у администрации — как оставить на второй срок.
Когда ты вышла, что тебя поразило больше всего?
Что ничего для меня не изменилось. Для меня что есть этот забор, что нет его — хоть убей, я не чувствую никаких изменений. Меня все спрашивают: «Какая у тебя мысль сейчас, какая мысль?» — но я не чувствую никаких изменений, вот правда. А [изменения] на уровне органолептики — я к этому не привязана.
А к чему ты привязана?
Предположим, если бы я не могла вспомнить каких-то стихов, мне было бы хуже. Совершенно разных стихов: начиная от Мандельштама и заканчивая Гандлевским.
Когда тебя на вокзале журналисты встречали, тебе сразу же задали вопрос: «А когда вы к сыну поедете?»
Ну, это же Lifenews.
Тем не менее, многим людям это наверняка кажется странным — тебя в Москве ждут родители и сын, а ты, ни с кем не пообщавшись, мчишься к Толоконниковой в Красноярск.
Да, я уверена, что многим это кажется странным. А что, нужно объяснить? Это же очень просто: я чувствую ответственность и действую в соответствии с тем, что чувствую.
Ты хоть раз жалела о том, что случилось в храме Христа Спасителя?
Нет, ни разу. Не было такого момента, ни единого. Я вообще не склонна жалеть: это касается и акций, и каких-то других поступков. Я смотрю вперед и думаю над тем, как действовать дальше. А жалеть — зачем? Все, что было, уже произошло. Наша акция дала максимально возможный эффект, тут не о чем жалеть, тут гордиться нужно.
Прошло почти два года, а я практически посекундно помню, что происходило.
Сегодня активно цитировали твои слова о том, что вы обязательно повторите эту акцию.
Ничего подобного я не говорила: мы не повторяем акции, это невозможно, потому что это противоречит нашим художественным принципам. Меня спросили: «Если вернуть все назад, вы бы повторили?» Использовали сослагательное наклонение, а меня так достал этот вопрос, что я ответила: «Да, повторили, только бы песню допели до конца». Вот и все.
Как ты относилась к тому, что вокруг вас постоянно вспыхивали скандалы разной величины?
В самом начале, когда мы сидели в СИЗО, я была скорее занята какими-то своими внутренними ощущениями и не сильно обращала внимание на то, что происходит. Я испытывала некоторое удивление — почему по телевидению так раздувается наша история? Почему на нас выливают килотонны грязи? Мы же этого не заслуживаем ни по уровню, ни по посылу этой акции, по 40 секундам всего этого. Было у меня некоторое недоумение.
А когда стали обсуждать смену ваших первых адвокатов?
Я, по крайней мере, в это время готовилась к колонии, и какие-то вещи, связанные с нашими первыми адвокатами и группой поддержки, вещи, противоречащие часто друг другу, мне показались какими-то очень неважными — мне предстояла поездка в зону. Когда ты не знаешь, что это такое, когда ты не знаешь, что нужно брать, что с тобой будет происходить… И эти вопросы занимали меня гораздо больше. Плюс, все это казалось чем-то, что было извне, снаружи. Я не ощущала влияние этих дрязг на себя, а их было очень много таких дрязг, каждый день. А потом все изменилось.
Тем не менее, вы вместе с Толоконниковой написали письмо, в котором утверждали, что [муж Надежды Толоконниковой, активист] Петр Верзилов не имеет никакого отношения к группе Pussy Riot.
Да, это было уже после нашего приговора. Скажем так, до нас дошли слухи о его возможных действиях, так бы я сказала.
Ты сыну как-нибудь успела объяснить свое этапирование в колонию?
Нет. Это ведь внезапно делается. Мне никто не давал свидания с сыном после приговора: просто увели, и все.
Считается, что человек, который занимается деятельностью, идущей вразрез с линией власти, должен быть готовым к тому, что за ним придут. Ты была к этому готова?
Нет. Конечно, не была. И тем лучше: я это [заключение] прожила полнее. Когда ты к чему-то готовишься, то все равно никогда не происходит так, как ты подготовилась. Во-вторых, не знаю, ощущения чище: вот оно есть так, как оно есть. Проживай каждую минуту, смотри на то, что происходит, смотри и запоминай. Вот в этот четверг этапировали девушку, Ирину Федоренко: ВИЧ-инфицированная, с полученным в мордовской ИК-2 циррозом. Она очень серьезно больна, если ее в ближайшее время не актировать, она просто умрет. Когда я пожимала ей руку, она у нее вот такого цвета (показывает на плед синего цвета): абсолютно синяя, как будто без костей. На эту девушку невозможно смотреть без слез, у нее распухшее лицо и экзема по всему телу, мне страшно хочется ей помочь. Она, вот в этом ее состоянии, давала объяснения прокурорам и правозащитникам, сейчас ее увезли в больницу. Она просто переходит с места на место — из больницы в жилую зону, а потом наоборот, хотя всем понятно, что нужно просто открыть ворота и отпустить ее, что она тяжело больна, ей недолго осталось.
Это ведь очень простая мысль: «Есть человек, он пока еще жив, давайте дадим ему возможность умереть на воле». Вот это сопоставление живого человека и бумажно-бессмысленной процедуры доводит до отчаяния: хочется найти способ подорвать [систему] изнутри и заставить их действовать иначе.
Изменить эту систему сейчас пытаются, насколько я понимаю, многие правозащитники.
Нет, их мало. Если мы возьмем Мордовию или Пермский край, то мы поймем, что это горстка очень усталых людей, которые давно работают на систему, и, если говорить о том же Пермском крае, они не могут разорваться на весь огромный регион и плотно работать по одной колонии, это физически невозможно.
Все очень просто: если общество хочет жить в безопасности, оно должно следить за состоянием в исправительных учреждениях. Потому что если этого не делать, то безопасности не будет: люди выходят из тюрьмы и идут на новые преступления. Никого уже не интересует, на какие тюрьмы идут наши налоги, но безопасность — хорошая мотивация. Никому не хочется, чтобы его ребенка подсадили на наркотики, нет ни одного человека, который бы захотел, чтобы его сыну или дочери предложили героин. Так сделайте что-нибудь для этого!
Ты уверена, что у тебя получится эту систему изменить?
Мне бы хотелось действий, которые носят прорывной характер.
Восьмичасовой день и поутихшая администрация — это супер, это очень хорошо. К сожалению, без продолжения все это быстро сходит на нет, я это лично [в Березниках] своими глазами видела.
Ты ведь не шила сама в колонии?
Они сделали все возможное, чтобы я с промзоной вообще никак не соприкасалась. У меня была репутация человека, который ищет нарушения, а я их не искала, а просто видела разные вещи. Я работала инструктором в ПТУ, ко мне приходили разные женщины, и я обучала их сидеть за машинкой. То есть мне нужно было говорить им: «Сидите смирно, не разговаривайте!» — чего я, естественно, не делала. У меня все разговаривали, я, по-моему, была самым либеральным инструктором за всю историю этого ПТУ.
Они у меня шили все, что хотели — и как хотели: в ПТУ они учатся по восемь часов, шьют рукавицы. Смотри, как шьют рукавицы (берет игрушечного зайца, подаренного при встрече на вокзале). Верха — это обрезки от формы УИС [уголовно-исправительной системы], подкладка — остатки матрасов, а подклад — обрезки от ВДО [внутреннего довольствия, форма для заключенных], который тоже шьют. Сырье, которое поставляют в колонию для изготовления продукции, используют для производства рукавиц, которые потом тоже продают. Это все очень просто, прибыль от безотходного производства. При этом ученики в ПТУ не получают вообще ни копейки, вообще ничего — они учатся.
Когда ты в Москве вышла из поезда, и на тебя бросилась толпа…
Ну, они [мне] просто обрадовались. Мне было тесно, но нормально.
А почему тебя не пришла встречать [участница Pussy Riot] Екатерина Самуцевич?
Она пришла, но не успела увидеть меня на вокзале. Катя позвонила, когда мы уже сели в машину, чтобы ехать в аэропорт.
Самуцевич тоже собирается ехать в Красноярск?
Не могу сказать. Я ничего об этом не слышала и этот вопрос с ней не обсуждала.